Антон Шиндлинг — почетный профессор (Seniorprofessor) исторического отделения Тюбингенского университета Эберхарда и Карла; крупный историк, долгие годы возглавлявший кафедру Истории раннего Нового времени, специалист по политической истории Священной Римской империи XVI–XVIII вв., истории образования, истории восприятия военных конфликтов в раннее Новое время[1]. Специально для Vox medii aevi Олег Русаковский поговорил с профессором о социальных последствиях Тридцатилетней войны, истории памяти и перспективных исследованиях.
Олег Русаковский: Расскажите, пожалуйста, об исследованиях Тридцатилетней войны, проводившихся в Германии в последние десятилетия, и в частности о тех, которые вели Вы и Ваши коллеги здесь, в Тюбингене, в рамках проекта «Опыт войны»[2].
Антон Шиндлинг: Тридцатилетняя война всегда была темой, игравшей большую роль в немецком историописании. Поэтому, разумеется, она находится в центре внимания и сегодня. Тем не менее остаются значительные лакуны и многое, что еще только предстоит исследовать. Тюбингенский проект — это попытка закрыть эти лакуны в области «истории опыта» (Erfahrungsgeschichte). Речь идет, прежде всего, о повседневном опыте людей, восприятии войны в обществе, а это, конечно, несколько иная тема, нежели ее восприятие ее правителями и политическими деятелями. И, самое удивительное, она долгое время не пользовалась популярностью у исследователей, хотя в источниках недостатка нет. Лишь в последнее время историки все чаще обращаются к источникам, которые иногда называют эго-документами. Мы в Тюбингене пытались работать и в этом направлении, хотя еще не все из этих частных проектов успешно завершены.
Что касается моей области исследований, то она охватывала религиозные, а также административные контексты восприятия войны. Об этом написаны две коллективные монографии[3] и несколько диссертаций. В частности, Матиас Ильг защитил и недавно издал весьма объемную работу о святом Фиделисе из Зигмарингена — это монах-капуцин, который во время Тридцатилетней войны был убит в Швейцарии и позднее был провозглашен святым[4]. Мне кажется, эта книга — значительный успех в рамках нашего общего проекта. Кроме того, наши сотрудники работали над целым рядом статей, посвященных этим и иным вопросам: например, трансформациям памяти о Второй мировой войне, соответствующим «местам памяти». Многие из этих работ опубликованы, другие еще только ожидают издания.
Иными словами, в центре нашего внимания стояли восприятие, интерпретация и переживание войны, в то время как событийная история — собственно, то, что происходит на войне, — оставалась несколько на периферии. Один из коллег поговаривал, что в нашем проекте «течет слишком мало крови», а в исследовательском проекте о войне должна идти речь о ранах, убийствах и реках оной. Но мы где-то сознательно пренебрегли этой стороной войны, поскольку для нашей постановки проблемы главными были интерпретации и мышление людей; нашей темой была война в головах, а не на поле брани. И действительно, в подготовленных нами исследованиях речь в большинстве случаев шла не о том, как люди убивали друг друга, а о том, что они при этом думали.
Наш проект получил несколько интересных откликов со стороны. Во Вьене во Франции и в Шапель в Западной Швейцарии прошли конференции, которые совершенно очевидно ориентированы на концепции, разрабатывавшиеся нами в Тюбингене. Сборник статей уже опубликован[5]. Я поддерживаю связь с профессором Вацлавом Бушеком из города Ческе Будеёвице, он тоже намеревался начать исследовательский проект и опубликовал сборник, посвященный сходным сюжетам[6]. Так что наш подход оказался плодотворным, поскольку восприятие войны и, в особенности то, что думали о ней широкие слои населения, до сих пор не были исследованы. В прежней историографии существовало большое белое пятно: историков интересовали мысли и действия политических деятелей — императора Фердинанда II или герцога Баварии Максимилиана I, или короля Густава Адольфа и, может быть, их ближайшего окружения. А вот то, как опыт войны влиял на общество во всей его полноте, осталось совершенно неизученным.
Конечно, исходным пунктом для нас была история ментальности, как ее понимают во Франции, но мы по крайней мере отчасти, продвинулись дальше в концептуальном плане. Французское понятие «mentalité» (ментальность) все же несколько отличается от немецкого «Erfahrung» (опыт). На концепт «истории опыта» (Erfahrungsgeschichte) в Германии очень сильно повлияли исследования Рейнхарта Козеллека. Я должен сказать, что Козеллеком написаны лучшие работы на эту тему, относящие к истории понятий и исторической семантике, в частности, к понятию «опыта«[7]. Мы в основном опирались на них и попытались применить его методы к нашим исследованиям. Кроме того, в рамках нашего проекта вышли и обобщающие сборники, в которых неизменно находилось место сюжетам, связанным с Тридцатилетней войной[8].
Такая постановка вопроса открывает широкие перспективы. Бытует мнение, что все значимые темы уже исследованы. Но ведь прежние исследования концентрируются на важнейших фигурах и их действиях и, в особенности, на периоде до 1634 г. В Тридцатилетней войне период 1618–1634 гг. исследован лучше, чем период 1634–1648 гг. Эти последние четырнадцать лет войны до сих пор остаются вне исследовательского внимания, поскольку в то время не было столь значимых личностей, как Густав Адольф или Валленштейн. Кроме того, разнообразие политической структуры немецких земель приводит к тому, что о некоторых из них известно очень многое, а другие остаются в тени. А ведь эти земли и княжества были весьма различны, и опыт войны существенно отличался от одного политического образования к другому. Одна земля могла быть сильно затронута войной, в то время как ее соседи пережили конфликт в относительном спокойствии.
И всегда были те, кто выигрывал за счет войны. Представление о том, что все в равной степени пострадали, конечно, ложно. Кто-то пострадал, а кто-то заработал на войне. Это та составляющая истории, на которую следует обратить внимание. О тех, кому война принесла пользу, часто забывали, поскольку считалось аморальным извлекать из военных действий выгоду. Но таких людей было много; не в последнюю очередь это те, кто занимался поставками товаров или продовольствия в войска. При хорошей постановке дел это был отличный способ заработать.
ОР: Тридцатилетнюю войну принято считать религиозной или конфессиональной войной. Что Вы скажете по этому поводу? Была ли это действительно религиозная война? И что такое «религиозная» или «конфессиональная война» применительно к раннему Новому времени?
АШ: Прежде всего, следует сказать, что это популярное мнение, оно даже получило новое дыхание. Если Вы читаете в газетах о религиозных войнах в Германии или в Европе, то речь определенно пойдет и о Тридцатилетней войне. Это очевидные отсылки к современности. Но я не думаю, что это единственная правильная оценка. Да, в Тридцатилетней войне были элементы войны религиозной, но это лишь элементы и историки должны видеть их частью разнообразия, тогда и общая картина становится сложнее.
Я бы сказал, что религиозная или конфессиональная война происходит лишь тогда, когда вопросы религии или конфессии стоят во главе причин конфликта, и те, кто принимают решение о его начале или продолжении, руководствуются преимущественно религиозными убеждениями. И если мы пытаемся применить этот критерий к Тридцатилетней войне, не задумываясь о других ее причинах, то наше восприятие этой войны существенно поменяется.
В истории Тридцатилетней войны есть лишь одна личность и один период, для оценки которых религия является ключевым фактором. Я говорю о Густаве Адольфе и его походе в Южную Германию, о времени между Брейтенфельдом и Лютценом, включающим в себя завоевание Аугсбурга и Мюнхена. В тот момент, как я полагаю, религия действительно играла ключевую роль для шведского короля. Для Густава Адольфа спасение немецкого протестантизма было, несомненно, главной целью, а сам он являл собой убежденного воина за веру. Я думаю, его цели были вполне конкретны, поскольку он сам желал стать императором и положить конец владычеству императора-католика. В этом был смысл похода в Южную Германию, поскольку тот, кто хочет стать императором, должен контролировать политические центры Южной Германии и Франкфурт. Вступление Густава Адольфа во Франкфурт уже было обставлено как вступление будущего претендента на трон. В этом я вижу мотив, который, собственно, не был религиозным или конфессиональным, а имел иную цель. Как видите, даже у Густава Адольфа имелись подобные мотивы.
Что касается других главных действующих лиц, то для них религия могла быть существенным, но не единственным мотивом. Для Максимилиана Баварского, которого всегда изображают убежденным католиком, была очень важна не только конфессиональная, но и династическая борьба с пфальцским правящим домом — по меньшей мере столь же важна, как и истинная вера, поскольку он хотел заполучить Верхний Пфальц — у него были конкретные территориальные притязания. Поэтому даже Максимилиан Баварский, будучи, несомненно, борцом за веру, был ещё и борцом за свои династические интересы. В его случае я бы не стал говорить о религиозной войне.
У Фердинанда II были религиозные мотивы, но даже реституционный эдикт не был чисто религиозной мерой. Он хотел укрепить свою абсолютную власть, за этим не стояли непременно религиозные или конфессиональные соображения. В подобных мотивах можно усомниться, особенно если вспомнить его отношение к Валленштейну. Валленштейн был совершенно далек от того, чтобы быть борцом за веру. Ему не было никакого дела до разнообразия представителей конфессий, которые служат в его армии; его, собственно говоря, можно назвать антиподом борца за веру. Когда видишь насколько Фердинанд делал на него ставку, то возникают вопросы мотивов самого Фердинанда. Убийство Валленштейна, от которого император отстранился под влиянием иезуитов, считавших Валленштейна своим противником, было мерой нарождающегося абсолютизма. Валленштейн должен был быть устранен потому, что стоял на пути абсолютистских стремлений правителя, а не потому, что не был добрым католиком. Католицизм играл тут сугубо подчиненную роль с точки зрения императора.
Я бы поставил большой знак вопроса к самому понятию религиозной войны особенно в том, что касается мотивации политических деятелей. Население же действительно воспринимало происходящее как религиозную войну, мы узнали это как раз во время наших исследований. Всю её тяжесть оно воспринимало как религиозный конфликт и было пассивно. Что же касается политических деятелей… Я думаю, они использовали фразеологию религиозной войны, чтобы выгодно представить свои действия сторонним наблюдателям, как это было в случае убийства Валленштейна. Религиозные аргументы помогли Фердинанду успокоить собственную совесть и население, которому было сказано, что император скорбит о своем генералиссимусе. Но я не верю, что он действительно скорбел. Он определенно был рад, что Валленштейна убили, и щедро за это заплатил.
Тем не менее верно одно: для широких слоев населения война действительно была религиозной. Существует мнение, что её следствием стало безразличие к делам религии, но я не думаю, что это так. Утверждения, что народ разочаровался в религии — некоторой степени дехристианизации — ложны. Подобное произошло со многими солдатами.
Если мы возьмем знаменитый солдатский дневник, изданный Яном Петерсом, то увидим в его авторе человека, который не испытывал интереса к религии[9]. Но, я думаю, следует понимать, что для многих людей такое отношение было проявлением иронии или даже того, что сегодня бы назвали юмором. Например, для целого ряда посланников, участвовавших в Вестфальском мирном конгрессе: чрезмерная конфессиональная пропаганда привела многих из них к экуменическими настроениями, ироническому отношению к конфессии, и это было важным, определяющим фактором при заключении Вестфальского мира. Но это не означало разочарования в религии. Я не могу найти доказательств тому, что Тридцатилетняя война привела к подобному разочарованию, это произвольное допущение. Напротив, после войны мы наблюдаем рост новых религиозных движений у католиков и у протестантов, прежде всего, пиетизма. Годы после Тридцатилетней войны отмечены в действительности интенсификацией религиозной жизни.
ОР: Еще один стереотип, касающийся Тридцатилетней войны — это демонстрация слабости «старой империи» и ее падение. Верна ли подобная негативная оценка Священной Римской Империи или же от нее следует отказаться?
АШ: Это, конечно, топос так называемой «младогерманской» историографии XIX в.[10], который был необходим, чтобы обосновать легитимность Империи, основанной в 1871 г. Ее сторонники способствовали утверждению подобного тезиса в историографии. Согласно им, «старая Империя» умерла после Вестфальского мира и возродилась при верховенстве Пруссии только в 1871 г. Между Тридцатилетней войной и 1871 г. Империя якобы лежала в руинах, а Германия испытывала одни лишь бедствия. Это, конечно, неправда, здесь мы имеем дело с идеологическим клише XIX в., продиктованным Пруссией. Современники, в отличие от историков, не замечали этих бедствий до самого конца Империи в 1806 г. и, напротив, исключительно позитивно оценивали вклад имперских институтов в прекращение войны и решение стоявших перед Империей проблем. Негативные оценки пришли лишь с падением Империи в контексте младогерманского национального движения как средства оправдания прусского господства в Германии.
Современная историография смотрит на эти вопросы совершенно с иной стороны. По крайней мере в большинстве работ (хотя, возможно, и не во всех) можно прочесть, что Империя внесла существенный вклад в разрешение проблем, породивших войну. Это, конечно, связано с меняющейся оценкой Вестфальского мира. Младогерманская историография воспринимала Вестфальский мир крайне отрицательно, но сегодня господствует иная точка зрения. Я бы сказал, что имперская модель, которую утвердил Вестфальский мир, была идентична модели, существовавшей в XVI в., — стремлению к восстановлению Империи в формах XVI в. Понятно, что это была модель, консервативная в социальном смысле. Следует признать, что и сам Вестфальский мир был социально консервативен и направлен на восстановление отношений, сложившихся перед войной, восстановление структуры Империи XVI в. и удовлетворение интересов всех сторон, что само по себе было успехом. Я бы сказал, что Вестфальский мир определил последующие 150 лет немецкой истории вплоть до наполеоновской эпохи и окончательного падения Империи, которая до этого функционировала более или менее успешно. Решающий аргумент в пользу такого взгляда — то, что Империю и ее вклад в окончание Тридцатилетней войны положительно оценивали современники. Негативные оценки высказывали уже потомки.
Во время Тридцатилетней войны это восприятие Империи было важным фактором восстановления прежних отношений в Германии. Все три десятилетия мы наблюдаем интенсивную работу над имперским правом. Прежде всего, в протестантских университетах имперское право в те годы — один из главных предметов. Публичное, то есть, собственно, имперское право, формируется как учебная дисциплина именно в в то время: университеты Гиссен, Марбург или Йена. Особенно важно было ее развитие в Йене, поскольку там прямо указывали на образцовый характер Империи XVI в. и на политические намерения восстановить эту Империю. Тем самым можно было бы решить насущные проблемы Империи в Тридцатилетней войне и это, можно сказать, в конечном счете и произошло. Вестфальский мир воплотил именно эту модель в новой структуре Священной Римской Империи Германской Нации, к которой до этого вновь обратились на уровне связей между отдельными субъектами Империи. Она работала не всегда, но в общем и целом была функциональной.
Эта оглядка на Империю помогала разрешить или, по меньшей мере, скрасить некоторые проблемы, которые привели к войне. Поэтому я бы не стал говорить о нежизнеспособности Империи. Конечно, она пережила тяжелый кризис, особенно в первые годы войны. Передача Пфальца баварскому герцогу и затем реституционный эдикт были тяжелыми ударами по структурам Империи. Однако Пражский мир положил этому кризису конец и имел свои преимущества, поскольку в нем обозначили тенденции к удовлетворению воюющих сторон, состоявшееся уже в Вестфалии. Я полагаю, что Пражский мир был очень важен как некий промежуточный итог.
Еще мне кажется очень важным, но, кстати, совершенно недостаточно исследованным, то влияние, которое было у университетских ученых на мирном конгрессе. Нам не хватает биографий отдельных политических деятелей; было написано множество жизнеописаний правителей — конечно, курфюрстов, таких-то князей и таких-то графов. Биографии всегда были важной темой, но у нас нет ничего, например, об ученых советниках, которые внесли большой вклад в заключение мира. Я бы хотел посмотреть на Вестфальский мир с точки зрения не князей, а советников, которые находились в их свите, до этого изучавшие правовую систему Империи в университетах. Значение имперского права для политической практики на переговорах в Мюнстере и Оснабрюке сложно переоценить. В связи с этим стоит внимательнее присмотреться и к самим политикам. Эти князья не были, как часто утверждают, номинальными правителями. Безусловно, были среди них и такие, но многие все же являляли собой образованных людей или, по меньшей мере, имели таких подчиненных в своем окружении. Например, если взять шведскую канцелярию, то увидим Акселя Оксеншерну, который, конечно, не был правящим князем в прямом смысле этого слова, но был образованным человеком, учился в Йене. Оксеншерна был превосходным знатоком имперского права, и в его окружении не было недостатка в подобных ученых, которые руководствовались своими знаниями в политике. Так что, я думаю, это обстоятельство нуждается в дальнейших исследованиях. Нам нужны биографии еще многих посланников, работавших в Мюнстере и Оснабрюке, в том числе и для того, чтобы понимать интеллектуальные влияния, которые испытывали эти люди. Они учились в университетах и на протяжении многих лет поддерживали контакты с учеными юристами, о чем часто забывают.
ОР: Удается ли донести эти новые оценки Вестфальского мира, Тридцатилетней войны и Священной Римской Империи до немецкой общественности, или же старые стереотипы по-прежнему довлеют над широкой публикой?
АШ: Речь идет о длительном и сложном процессе. Для немецкой общественности ключевую роль сыграл юбилей Вестфальского мира в 1998 году. Центром торжеств стал тогда Мюнстер, в Оснабрюке прошла большая выставка, проводились многочисленные конференции. И я полагаю, что этот юбилей поспособствовал некоторым изменениям в восприятии войны. Подобные даты не всегда лишены смысла, их следует принимать всерьез и профессиональным историкам нужно участвовать в празднованиях.
После этого юбилея я не мог представить себе, чтобы кто-либо из известных политиков или публицистов мог повторить те безапелляционные суждения, о которых мы говорили. Но до сих пор есть люди, которые не признают этих изменений или не утруждают себя размышлениями на тему. Это ведь примечательный феномен: догмы младогерманской и прусской историографии очень крепко сидят в головах и находят множество последователей, в том числе среди иностранцев. Я говорю, например, об австралийце Кристофере Кларке[11], эксперте в области германской истории и выступает на телевидении с монологом «Мы немцы: какими мы были и какими стали», и все в таком роде. Он в чем-то примечательная личность, германофил родом из Австралии, оксфордский профессор. Я слушал однажды его телевизионное выступление, это просто ужас! Он собрал все возможные клише! Он говорил об императоре Вильгельме, а затем перешел к биографии Валленштейна в духе «Валленштейн, конечно, был немцем», а еще «великим воином религиозной войны». Так что эти догмы младогерманской и прусской школы, как я их называю, то и дело выходят наружу, хотя часто и исподволь. Я не думаю, чтобы кто-то сегодня с полной ответственностью мог заявить, что Тридцатилетняя война и Вестфальский мир были национальными бедствиями для немецкого народы. Война, конечно, была таковой, но не национальной, ведь она затронула всю Центральную Европу, а не одних лишь немцев. Но многие до сих пор склоняются к подобным поспешным выводам, так что ученым предстоит еще много работы, чтобы побороть подобные поверхностные суждения и показать, что действительность была сложнее и разнообразнее.
ОР: Как Тридцатилетняя война и современные ей конфессиональные, политические или идеологические тенденции в Империи или в Центральной Европе в целом повлияли на развитие на севере, юге и, особенно, на востоке Европы?
АШ: Тридцатилетняя война лишь косвенно затронула восточную часть Европы. Конечно, прямое влияние она оказала на внешнеполитическое положение Швеции. Швеция очевидно принадлежала к числу держав-победительниц в этой войне и смогла расширить свою власть на всю Балтику, оставшись ее владычицей вплоть до времен Петра Великого. И все благодаря Тридцатилетней войне, поскольку позиции Швеции в Германии были особенно важны. Именно потому, что ее положение в Священной Римской Империи было столь надежным, Швеция доминировала в Балтийском регионе. Я бы назвал это важнейшим следствием Тридцатилетней войны для Восточной Европы.
На юге Империи следствием войны стало усиление монархии Габсбургов, историю которой часто представляют себе довольно превратно. Габсбурги, несомненно, не были победителями в Тридцатилетней войне, но они и не были пострадавшей стороной. С точки зрения Габсбургов мирный договор, завершивший войну, скорее укрепил, нежели ограничил или ослабил позиции династии в центральной и юго-восточной Европе. В Силезии и Венгрии династия Габсбургов после 1648 г. определенно стала сильнее, нежели до войны. То же касается и проведения контрреформации в годы войны почти повсеместно в этих землях. Союз династии Габсбургов с контрреформационным католицизмом увенчался успехом благодаря Тридцатилетней войне и распространил свое влияние на центрально-восточную Европу вплоть до Семиградья и косвенно до Польско-Литовского государства.
Тридцатилетняя война была общеевропейским событием. Я бы сказал, что в Европе не было региона, где не осталось бы ее следов. Интересно, что менее всего, вероятно, пострадала Италия. Она оставалась в некотором роде безопасным островом, по меньшей мере, ее южная и центральная части были в малой степени затронуты прямыми последствиями войны. В Италии урон был незначительным, в то время как другие европейские страны, в том числе Испания и Португалия, ощутили последствия Тридцатилетней войны. И, конечно, можно признать, что папство определенно принадлежало к числу проигравших в этой войне — впоследствии папы уже не играли той политической роли, которую имели до того.
ОР: Как бы Вы сегодня оценили историографическую ситуацию в отношении Тридцатилетней войны? Какие лакуны Вы видите в этом смысле в современной историографии? Какие темы стоило бы активнее обсуждать в ближайшие годы?
АШ: Мы в Тюбингене ни в коем случае не исчерпали тему опыта войны и наши исследования найдут свое продолжение. Я думаю, что проблему опыта войны можно было бы рассмотреть еще на множестве примеров и результаты будут при этом весьма различными. Это то, что я хотел бы подчеркнуть из нашей местной тюбингенской перспективы. Кроме того, наши коллеги сейчас реализуют большой издательский проект, посвященный Вестфальскому миру[12]; посмотрим, насколько успешным он будет. Вообще, Вестфальский мир будет важной темой, в том числе и с точки зрения современной политики. Политологи говорят о вестфальской системе, это понятие плотно укоренилось в качестве нормативного понятия в политологии, а в сегодняшней ситуации речь идет уже о том, что мы присутствуем при конце этой системы; при завершении, если можно так выразиться, «Европы конгрессов». Это, конечно, интересный вопрос, поскольку он касается Европейского Союза. Можно ли его рассматривать в рамках этой традиции? Сегодня Европейский Союз, несомненно, находится в кризисе, посмотрим, что из этого выйдет. Думаю, вестфальская система будет оставаться актуальной темой не только в политологии, но и в общественном мнении, и поэтому ею должно заняться и новое поколение историков. Я бы сформулировал эту тему как «Европа Нового времени как взаимозависимая система», причем речь идет именно о «Европе конгрессов», созданной в Мюнстере и Оснабрюке, и просуществовавшей вплоть до сегодняшнего дня. Я полагаю, что мы и в дальнейшем продолжим ей заниматься. Конечно, это в большей степени история политическая, нежели культурная или история ментальности, но ведь и она очень важна.
Интервью взято в феврале 2016 года в Тюбингене